Если бы меня спросили, как и когда я стал библиофилом и собирателем, то для ответа мне пришлось бы перенестись памятью в давно прошедшую пору. Я рос единственным ребенком в семье и, как всегда в таких случаях бывает, действия взрослых возбуждали во мне сейчас же подражательность. Достаточно было мне, крохотному еще карапузику, видеть отца, сидящего на своем обычном месте на диване, с газетой в руках и папиросой во рту, чтобы и я в свою очередь забирался с ножонками на диван, а там, свернув трубочкой бумажку, изображавшую папиросу, и вооружившись газетным листом, представлял с самой серьезной миной читальщика. И курьезнее всего то, что эта игра в чтение была у меня одной из любимых. Когда я подрос немного, я ужасно полюбил, чтобы мать читала мне вслух, а я в это время занимался рисованием всего, что попадаюсь на глаза. Сам читать я научился как-то незаметно, но довольно поздно, лет около 7, и все сильнее и сильнее стал увлекаться чтением. Скоро всякие игрушки, и прежде то не очень меня занимавшие, потеряли для меня всякий интерес и заменились книжкой.
Вместе с тем неприметно в моем детском существе начало пробуждаться желание и самому владеть этими книжками, в которых напечатаны такие чудесные рассказы и помещены бесподобные картинки. Я стал просить, чтобы вместо игрушек мне покупали эти книжки.
Как сейчас вижу такую картину: уезжавший по делам отец возвращается домой с покупками; среди них мои острые детские глазенки живо, различают завернутую в серую бумагу какую-то книгу. Меня всего охватывает лихорадка ожидания, что это такое Скучная ли книга больших или какая-нибудь радость для меня малыша. Отец неторопливо раздевается в передней, а я юлю около него, весь поглощенный этим серым свертком. Вот он разделся и, не обращая на меня внимания, проходит в свой кабинет, унося с собой книгу. Я огорчен до глубины души, так как очевидно, что серый сверток не для меня. Но иногда отец протягивает мне эту неведомую еще книгу со словами: «Ну, Митя, получай!» Я бурно бросаюсь ему на шею, крепко стискиваю ее ручонками, звонко-звонко целую его, и вихрем несусь затем к себе рассматривать и читать запоем новую книжку.
Таких детских книг понемногу накопилось у меня несколько десятков, и я никогда не уставал перечитывать их бесконечное число раз. Между ними у меня были свои любимцы, с которыми я ежедневно здоровался и прощался, целуя их. Сколько слез было пролито над некоторыми трогательными рассказами, и как неизменно я хохотал над другими, каждый раз живо интересуясь всем ходом повествования, как новым.
Подробностей, какие именно книжки входили в состав моей детской библиотечки, я вспомнить теперь не могу. В памяти остался лишь общий фон этой ребяческой книжной любви, в котором и кроется для меня вся суть. Да впрочем и тех книг теперь в продаже не найдешь; им на смену пришли другие.
Однажды родители подарили мне для моих книжек шкафчик. Восторг был неописуемый. Это был дешевенький крашеный шкаф с глухой однодольной дверкой. Внутри он был грубо вымазан какой-то красно-бурой краской. Я достал себе несколько листов белой писчей бумаги и упросил мать приказать сварить мне на кухне клейстеру. Когда его принесли, я сам, тогда 9-ти летний мальчуган, аккуратнейшим образом оклеил всю внутренность шкафчика белой бумагой, а потом торжественно расставил на его полочках все свои книжные сокровища.- И долго, долго после этого моим любимым занятием было, растворив настежь дверь моего книгохранилища, усесться пред ним за маленький столик и читать или что-нибудь рисовать. Занимаясь, я часто отрывался от своего дела и с блаженным удовольствием любовался рядами моих книжных друзей.
В это время меня еще не пускали ходить одного по городу, и я ужасно любил гулять с отцом, но на то была особая причина. Вот мы тихонько идем с ним по Киевской, главной улице нашей Тулы, и я замираю, завидев издали милую вывеске, на которой большими полинялыми золотыми буквами значится «Книжный магазин Пантелеева».
Потихоньку приближаемся мы к заветной вывеске и почти неизменно каждый раз отец замечает: «ну, а теперь можно будет и отдохнуть» и мы, к моему великому счастью, переступаем порог магазина, с которым я не равнял Ни одной другой лавки нашего города.
Отец усаживается на стул, вынимает папиросницу, закуривает и начинает беседу со стариком—хозяином, который, по старой моде, ходил бритый, но брился он, должно быть, только пред большими праздниками, так что его щетинистый седой подбородок и коротенькие отрастающие усы неразрывно связывались в моем детском представлении с колючим ежом, и этим прозвищем я про себя величал старого книжника, сердитого и желчного на вид, хотя он очень любил меня и постоянно гладил по головке, предрекая мне несбывшуюся будущность «ученого». Пока отец беседует с ним, я забираюсь за прилавок и прямо направляюсь к тем полкам, где, как я хорошо знал, стояли детские книжки. Там, в упоении, забыв все на свете, я бережно вытаскиваю их, переглядываю картинки, читаю и чуть не со слезами смотрю, когда отец наконец поднимается, застегивает пальто, берет шляпу и палку и зовет меня домой. Делать нечего; надо уходить. Прощайте, милые книжки, до следующего раза!
Незаметно промчалась беззаботная золотая пора домашнего детства. Вот суровая гимназия нашего губернского города, вся пропитанная отошедшим теперь в область воспоминаний Толстовским классицизмом. Я был очень способный мальчик, шутя и скоро одолевавший зловещие для нас, гимназистов, латинские и греческие учебники. Для чтения времени оставалось вдоволь, и я жадно и неустанно продолжал поглощать книги, но только эти книги становились постепенно серьезнее. Здесь или наши великие писатели—Пушкин, Гоголь, Тургенев, Толстой или люди запада—Гете, Шекспир, Шиллер, Вальтер Скот, Диккенс; а то историки, путешествия, сочинения по естественным наукам. Изменилось чтение, изменились и книги, приобретаемые и даримые для моей библиотеки. Первым настоящим сочинением, которое я сам купил, будучи в третьем классе гимназии на скопленные от подарков деньги, было издание Гоголя, и до сих пор занимающее почтенное место первенца в моей теперешней библиотеки…